Лев Карсавин
КУЛЬТУРА СРЕДНИХ ВЕКОВ
Приводится по изданию: Л. П. Карсавин. Культура средних веков. М. Книжная находка. 2003
Неосуществленность идеи «Града» в политических и религиозных противоречиях XII-XIII вв.
До Карла Великого идеал «града Божьего» недостаточно конкретен и кажется далеким от осуществления. Он таится, с одной стороны, в возвышающейся над политическим раздроблением Европы церкви, а с другой — в ограниченных государственно, а частью и национально местных единствах и местных церквах. И это превышение вселенскою идеею «града» или церкви реального разъединения навсегда осталось источником силы самой церкви и оценки временных осуществлений единства. Империя Карла впервые являет его образ в организации западного общества. Но и она не объемлет всего христианского мира, не преодолевает деления его на Запад и Восток. Как религиозно-культурное единство, каролингская империя, будучи созданием оторванного от масс и мало-помалу теряющего в своей отъединенности живую силу меньшинства, не отличалась прочностью. Объединение Запада — только видимость и прообраз далекого будущего, внешнее связывание волнующегося и стремящегося распасться мира. В идеологии верхов общества «град Божий» — отвлеченная идея, не сплавляющая культуру и религию, а внешне иерархически подчиняющая мирское религиозному. В сознании низов он — бледный отблеск идеала, влекущего, но непонятого и неоцененного. Религиозного, политического и социально-экономического единства нет: мелькают лишь временные его отражения. И распадение империи — только неизбежное обнаружение этого факта, хотя вместе с тем и обнаружение деятельности созидающих единство и стремящих к нему начал. Опускаясь вниз и уходя вглубь, идея государственности теряет традиционные свои одежды и становится идеей личного отношения к государю, идеей индивидуального сознания, и, в нем укореняясь, в нем почерпает новые стихийные силы. Элементарное стремление к властвованию в силу самой элементарности своей и неудержимой энергии своих проявлений, разрушая право и обычай, наталкивается на идеи права и обычая, на религиозно-моральную идею верности и их возрождает. Распад жизни обнаруживает в ней силу ассоциативных начал. Разложение крупных соединений, утверждая маленький мирок, группу, личность, раскрывает в них начала нового, изнутри развивающегося единства. В религиозной сфере эти же процессы сказываются в субъективации чувства и знания, в творческом усвоении потрясаемой традиции. Уходя в глубь личности, религиозное чувство теряет свою ограниченность пределами личности. У озабоченного своим спасением пробуждается потребность в благодатной помощи церкви, единого сообщества святых и верных; у аскета просыпается ревность о мире; у осмысляющего свою веру растет синтетическое понимание христианства.
Описанные процессы протекают под разными широтами с неодинаковою силою и не везде одинаково глубоко проникают в жизнь. Этим объясняется возможность «повторения» каролингской истории, хотя и при изменившихся обстоятельствах, в Германии, только при последних Штауфенах приблизившейся к тому состоянию, которое Франция пережила в XI в. Но, во всяком случае, начало единства коренится в самих основаниях жизни, и потому вымирание отрывающегося от общего ствола меньшинства сопровождается приходом ему на смену нового носителя той же, видоизмененной лишь в частностях идеологии. Естественно, что идея «града» должна возродиться там, где сильнее традиция, как в Италии и церкви, и там, где процесс разложения расчищает путь первобытному, но крепкому еще единству, как в Германии. Однако немецкая империя уже не универсальна, а национальна и по происхождению своему и по существенной эмоциональной окраске идеала. Чтобы быть империей, ей приходится выйти за пределы племенного и надплеменного единства Германии, стать интернациональным наростом на теле немецкого народа, захватить Италию, связующую ее с Германией Бургундию и предъявить притязания на господство в Европе. А это, особенно при сохранении империей и национально-немецких черт, неизбежно приводит ее к столкновению с национальным чувством в Италии, Франции и самой Германии. «Град Божий» в понимании Средневековья мыслим только при условии интернациональности империи, когда император не немецкий король, а государь над государями, каким хотел быть Генрих VI (1190-1197), связывая вассальной клятвой государей Армении и Каира, Ричарда Львиное Сердце, требуя от Византии завоеваний Вильгельма II Неаполитанского и задумывая поход на Восток, каким, казалось, был Фридрих II (1215–1250), король Германии, Обеих Сицилии и Иерусалима. Империя может быть оправдана только религиозно, т. е. император должен быть высшим источником права и власти и стражем мира, руководиться не инстинктом господствования, а задачами религиозными, что вновь подымает вопрос об отношении империи к церкви.
Между тем после борьбы с церковью последних императоров салического дома Генриха IV и Генриха V (1106–1125) германская империя, руководимая Гогенштауфенами, стала терять свой религиозный характер, утрачивая все больше и национальный смысл своего существования. Уже при Барбароссе (1152–1190) теоретического обоснования империи ищут не столько в идее религиозного единства, сколько в римском праве. «Угодное государю обладает силой закона, ибо народ перенес на него все господство и всю власть», — говорят Ронкалльские Постановления. При Фридрихе же II, выросшем в Италии, идея абсолютной власти мирового монарха заметно ориентализуется, и очень метко папа называет Фридриха «христианским султаном». Основным двигателем в политике трех великих Штауфенов является не религиозная фантасма Оттона III и не религиозный идеал Генриха III, а стремление к власти над миром и «суетной славе», вскрытое в природе светского государства Григорием VII. Это та же жажда великодержавия, которая одновременно томит Плантагенетов Генриха II и Ричарда, неустанно расширяющих свое французско-английское государство, и смущает мечтою об английской короне такого трезвого политика, как Филипп II Август. Правда, Фридрих II, чувствуя в себе наследника римских кесарей, уподобляет себя и Христу: Вифлеемом называет он город, где родился. Правда, не отрицая превосходства солнца над луной, именуя себя императором «милостью Бога и папы», он отстаивает Божественное происхождение своей власти и в борьбе с папством указывает на то, что корона дана ему немецкими князьями и Богом. Даже под гнетом анафемы не отказывается Фридрих от «служения Христу» — отправляется в Святую землю увенчать себя короной иерусалимской. Но все же основы идеологии Фридриха II, как и Генриха VI, не в идее «града Божьего», а в стремлении к мировой монархии, неоднократно противопоставляющей себя церкви. И это перерождение имперской идеи отрывает ее от взрастившей ее почвы, несмотря на мечты отдельных идеалистов, вопреки тоскливым зовам изнуренной междоусобиями Италии, устами Данте звавшей кесаря-миротворца.
Уже при Оттонах империя потеряла свое идеальное право на первенство в «граде Божьем» и, как луна, стала заимствовать свет свой от солнца. Обнаружение ее стихии, как стихии властвования, подрывало ее основу — религиозно-политическую идею, и самый вопрос ее существования сводился к вопросу о соотношении реальных сил. Власть германского короля, покупавшего помощь или нейтралитет имперских князей уступками им своих прав и отказом от помощи имперским городам, единственной реальной опоре его власти наряду с министериалами, богатства короля неаполитанского не могли длительно противостоять растущей национальной силе французских королей, богатевшим итальянским коммунам, вечно готовым подняться на защиту своей экономической и политической свободы, и сильному религиозным своим значением папству, не раз воплощавшему идею итальянского единства. Как наднациональная сила — империя становилась ненужною, как ненациональная — слабой. И чрезвычайно показательна конкретность целей в последней борьбе империи с папством. Спор идет уже не о господстве над церковью и миром, а о господстве над Италией, над ломбардскою лигой городов и Неаполем.
В борьбе Генриха IV с Григорием VII, Штауфенов — с Александром III, Григорием IX, Иннокентием IV нападающей стороной является папство, а император, устраняясь от принципиального спора, думает лишь о фактическом усилении своей власти. Руководящее, первенствующее значение папства в христианском мире ясно не только императорам и публицистам. В папстве единство «града Божьего» воплощается для широких слоев. Сильвестр II мечтал о борьбе с неверными. Григорию VII только столкновение с империей помешало осуществить мысль о походе на мусульман для защиты Гроба Господня, и борьба с Исламом была необходимым выводом из идеи «града». Конечно, крестовые походы отражают собою все стороны сложной и бурной средневековой жизни. Они завершают беспокойное движение феодального мира, походы французского рыцарства за пределы Франции и набеги осевших в Италии норманнов на земли Византии. Они дают выход избытку населения и колонизаторскому движению, хотя последнее в большой мере направляется из Германии на славянский Восток. Наконец, они тесно связаны с торговыми сношениями итальянских городов и всего Средиземноморского побережья. Тем не менее основным мотивом крестовых походов является религиозный, внешне сплетенный с паломничествами в Святую землю и просьбами Византии о помощи. Дело шло о борьбе христианства с Исламом, о «суде Божьем» между двумя религиями. А эта борьба уже началась в Испании и продолжена была как победоносными походами норманнов в Сицилию, так и набегами итальянских городов на мусульманские земли, перемежавшимися с мирными торговыми сношениями. В 1095 г. на соборе в Пьяченце Урбан II призывает христиан оказать помощь византийскому императору против захвативших Святую землю и поднявших гонение на христиан сельджуков. В конце того же года на Клермонском соборе папа говорит о страданиях палестинских христиан и паломников, об осквернении турками святых церквей. Угроза нависла над всем христианским миром. Все должны обнажить меч против «сынов Агари» и послужить Христу, «гроб которого снова прославится». Подлинное религиозное одушевление говорило устами воинственного папы-француза, и религиозный патриотизм исторгал слезы из глаз присутствующих и прерывал его речь криками: «Бог того хочет!», «Да отречется человек от себя и да несет крест свой!». И красные как кровь кресты отметили рыцарей Христовых. Казалось, что крестовый поход предсказан пророками, как новое чудо, хотя в религиозный пафос и вплетались забота о собственной душе, надежда на отпущение грехов и расчет на земные выгоды. Старики и женщины, дети устремились в Святую землю, веруя в чудесную победу или надеясь на мученическую кончину. «Вы, воины, храбры и сильны, вы будете сражаться, а мы приобщимся мукам Христовым и завоюем небо!» Пламя священной войны горит в диких ордах, ведомых на Восток каким-нибудь Готье Голяком или Петром Пустынником, священником Готшалком или графом Эммихом, в ордах, следующих за гусем или козою, которые лучше могут указать путь, подымающих безжалостную травлю евреев и гибнущих в насилиях и безумии. Но религиозный пафос скрывается и за продуманными расчетами вождей организованного крестоносного воинства, сочетается с политическими планами и жаждою завоеваний и подвигов у Танкреда и Боэмунда, у «сияющего среди латынян, как солнце среди звезд», Раймонда Тулузского. Религиозное одушевление преодолевает соперничество вождей, в одичавшей банде завоевателей Антиохии возрождает Христово воинство, чудесным обретением копья, пронзившего тело Господне, подымает павшую веру и приводит изнуренных крестоносцев к стенам Иерусалима. Это религиозное одушевление будет еще жить во враждующих друг с другом государствах крестоносцев, родит новые, духовно-рыцарские ордена, даст силу призывам Бернарда Клервоского или Фулька из Нейли, осенит страданием устремившихся ко Гробу Господнему детей и Людовика Святого. Крестоносное движение — борьба двух вер и попытка мечом доказать истинность христианства, на крови и муках осуществить единство Града Христова, включив в него весь мир. С самого начала во главе движения, только позже захватившего Германию, становится папа, и папский легат епископ Адемар, — официальный, хотя на деле чаще всего бессильный руководитель похода. Папство, видимо, является вождем всего христианского мира, видимо, хотя и ненадолго осуществляет его единство. Правда, двойственность «града» сказывается и здесь, как сказывается она в смешении религиозных целей с политическими и коммерческими, религиозного подъема с разгулом страстей, в образе Вильгельма IX Аквитанского, трубадура и крестоносца. Во главе второго похода (1147–1148) стоят Конрад III и Людовик VII, а не папский легат и не папа, недовольный утратою помощи Конрада в итальянских делах. Третий поход (1182–1192) является делом Барбароссы, Филиппа II Августа и Ричарда. Во время четвертого (1203–1204), принесшего папству подчинение Риму Константинопольского патриархата, папство бессильно управлять завоевателями и создателями «Латинской империи», и тщетно на Латеранском соборе (1215) Иннокентий III призывает клириков стать новыми Маккавеями. На соблазн всему христианскому миру единственный окончившийся действительным успехом поход предпринимает отлученный Григорием IV Фридрих II (1228-1229).
Сознание религиозного единства подымало папство над миром. Церковь объединяла мир в крестовых походах против мусульман, язычников-славян и еретиков-альбигойцев, в завершении идеала христианского рыцарства — основании духовно-рыцарских орденов. Местные церковные силы организовывали общество в духе христианства, распространяя «Божий мир» и «Божье перемирие», развивая приходскую жизнь, религиозное воспитание, исповедь и проповедь. Сознательная и планомерная деятельность соборов соединяется с самопроизвольными, стихийными процессами и в них находит новые силы. Само собою возникает частное религиозное единство какой-нибудь коммуны, символизируемое ее гордостью — кафедральным собором, храмом ее патрона, и стихийно сплачивается нарождающаяся национальность под стягом своего святого. Сами собою объединяются и становятся живыми организмами местные церкви Франции, Англии, Германии, разрывая единое тело вселенской, еще не умеющей примирить кафоличность с национальным многообразием. Но стихийно же около Рима сплачивается и вся церковь, преодолевая или стараясь преодолеть свое разнообразие. Тяга к единству определяет кодифицирующую мысль канонистов и приводит к новым попыткам богословского синтеза в грандиозных трудах Альберта Великого, Фомы Аквинского, Бонавентуры. Глубокое убеждение в единстве «града Божьего», как единстве истинной веры и истинного знания, руководит схоластиками, раскрывающими систему христианства в лабиринте противоречивых, по-видимому, текстов, подобно тому как канонисты ищут систему права среди противоречивых декреталий и канонов. Истина, единая истина христианства, должна быть отражена даже учениями язычников Платона и Аристотеля. Не случайно сильное течение мистики X–XII вв. вдохновляется апокалиптическими настроениями, ищет откровений о судьбах мира, единство которого она смутно ощущает. Калабрийский аббат Джиоаккино из Фиоре пытается мистическою интуициею в символическом анализе Писания постичь всю историю человечества, в сменившем «царство Отца» «царстве Сына» ощутить веяние приближающегося «царства Духа». И в творениях «иахитов» проблемы мировой истории естественно сплетаются с апокалиптикой, ожиданием антихриста, с идеями империи и папства. Те же вопросы в XIII в. волнуют мистиков-ортлибариев и «апостолов», учеников Сегарелли и Дольчино. В связи всех этих настроений понятен религиозный смысл неудачи крестоносного движения. Христос — «вождь и передовой боец» крестоносцев, завоевание Иерусалима и «обращение или уничтожение сарацинов» — их цель. Что же означает победа неверных? Искушение, посылаемое за грехи, — предвестие пришествия антихриста или превосходство ислама? Не обнажайте меча за Христа: Он этого не хочет. «Бог, прежде бодрствовавший, спит!» «Возьми во имя Мохаммеда, — говорят нищему, — он сильнее Христа!» Невольно закрадываются сомнения в истинности католичества. Может быть, и другие веры истинны, даже истиннее? Уже перестают считать мусульман язычниками, представляя себе их церковь по образцу христианской, и влечет к себе открывшаяся Западу сказочная культура Востока.
Kristen, iuden, heiden
sind ze Akers ungescheiden.
В необходимости осуществления на земле «града Божьего» не сомневаются. Спор идет о разграничении в нем двух сфер властвования и об их взаимоотношении. Папская теория после Григория VII не дает уже ничего принципиально нового, лишь выясняя, обостряя и пытаясь осуществить сказанное. Так, Иннокентий III (1198–1216) заявляет, что «папа поставлен посредине между Богом и человеком, меньший Бога, но высший человека». Папа не только наследник Петра, а и наместник, «викарий» Христа. «Его одного поставил Господь Себе в наместники по деятельности, в наследники по учительству». Христос же — глава правящей церкви и всего Своего тела, всего мира, соединяющий в руках Своих власть святительскую с властью государя, «первосвященник на век по чину Мельхиседека». Поэтому и папе принадлежит «священническое царство и царственное священство». «В единой и единственной церкви, — говорит Бонифаций VIII (1294–1303), — одно тело и одна глава — не две главы, как у чудовища, а — Христос и викарий Христа, Петр и Петра наследник». Оба меча, продолжает папа, в руках церкви. Но меч духовный обнажает сама церковь, меч мирской — власть государя, хотя «за церковь» и «по манию и допущению церкви». Все должно быть подчиненным римскому первосвятителю, ибо вне подчинения ему, т. е. вне церкви, спасения нет, как учил и святой Фома.
Папский идеал осуществляет себя прежде всего в господстве над правящей церковью. В ней папа, как источник всякого права, ограниченный «лишь содержимым в Законе и Евангелии естественным правом», обладает полнотою законодательной, судебной и дисциплинарной власти. Определяя строй и управление церкви, он всякое мгновение может приостановить действие ее законов своими привилегиями и диспенсациями. «Если вы, — говорит Климент V отцам Вьеннского вселенского собора (1311–1312), — согласитесь на присоединение имущества тамплиеров к имуществу госпиталитов, я с удовольствием произнесу решение в согласии с вами; если же нет — я все равно произнесу его, угодно ли вам это или неугодно». В авиньонский период истории папства (1309–1378), когда оно фактически находится в зависимости от французских королей, централизация церкви достигает возможной полноты и завершается стройною организациею самой курии. Церковь действительно становится организмом, проросшим всю ткань западного общества. Но ее жизнь и организация возможны только на почве развитого финансового хозяйства. Самые разнообразные доходы с клира и мира, от уплаты за назначение епископов и отправление правосудия до взносов «вассальных» государств: Неаполя, Сицилии, Арагона и Англии, сосредоточивают в курии громадные суммы, оплодотворяя хозяйственную жизнь Европы. Доходы крупнейшего финансиста на папском престоле Иоанна XXII за все время его понтификата (1316–1334) исчисляются в 4 млн. 100 тыс. золотых флоринов (более 18 млн. 500 тыс. рублей, принимая в расчет стоимость золота). В 1313 г. золотая наличность курии достигает 1 млн. 40 тыс. флоринов.
Для достижения идеальных своих целей папство вынуждено прибегать к мирским средствам, и это порабощает его им. Иоанн XXII осуждает «ересь» — защищаемое нищенствующими орденами учение о совершенной бедности Христовой. Погружаясь в мир, руководимая папством церковь слишком часто забывает о преображении мира, миру уподобляясь. И только в омирщении своем могла церковь управлять миром и удерживать верховенство над земными властями. Поэтому папа не только глава церкви и вождь духовный, а и финансовый делец, и государь в своей светской области, и политик. Религиозно-моральные цели и средства до неразличимости перепутываются с мирскими. Заставивший Филиппа II Августа с честью принять назад отвергнутую им супругу, Иннокентий III, уже как светский государь, подчиняет себе Перуджию и добивается восстановления ленной зависимости от папства Сицилийского королевства, делает своими вассалами Иоанна Безземельного (1213), Петра Арагонского (1204), Иоанна Болгарского (1204). Ради итальянской своей политики ведет он двусмысленную дипломатическую игру в Германии, поддерживая то Филиппа Швабского, то Оттона IV Вельфа, то Фридриха И. И так же поступают его великие преемники Григорий IX (1227–1241), Иннокентий IV (1243-1254), Бонифаций VIII и другие. Интрига, война, отлучение и проповедь одинаково служат Божьим и мирским целям; устроение Божьего царства одинаково достигается огнем и крестом.
Империя и папство вырастают из одного корня — из идеи религиозно-общественного единства всего мира, «града Божьего». Эта идея воспринимается неотчетливо и смутно, и все попытки конкретизировать ее неизбежно ведут к ее упрощению и ограничению, к разладу между неясно опознаваемой идеей и построяемым или осуществляемым идеалом. Указываемый разлад лежит в основе всей средневековой жизни и обнаруживается с полною ясностью к XIII в. во всех сферах ее: не только во внутренних и внешних противоречиях имперской и папской теории, но и в богословии, и в морали, и в религиозности, и в культуре. Папская теория — только одна из наиболее ярких конкретизации вынашиваемой духом Средневековья идеи. Как программа и деятельность Иннокентия III, Бонифация VIII, она не выражает всего, что дало ей силу и ее породило, будучи сразу и слишком узкою и слишком широкою. Она узка потому, что не приемлет всей культурной жизни теоретически, а частью и практически отвергая самоценность светской культуры, в увлечении вселенскою своею задачею отрицая все сильнее сказывающуюся национальную идею и особность национальных церквей, иначе говоря, потому, что ограничивает восприятие и осуществление идеи единства. Она широка потому, что включает в себя мирское внешним образом: не преображает его, а ему уподобляется, ставя себе земные цели и пользуясь земными средствами. И широта папской теории не что иное, как ее узость. Ведь она узка и ограниченна оттого, что непонятно единство Божеского и человеческого, преодолевающее в высшем синтезе их видимое противоречие. Поэтому восприятие идеи единства в образе папской теории (как и восприятие его в образе теории императорской) является неполным соединением с Божеством, т. е. отъединением от Божества. А это отъединение не что иное, как самоутверждение человеческого или гордыня, в других своих проявлениях — греховность и страдание. В состоянии же отъединения от Божества или в греховности стремление к утверждению в жизни Божественного начала неизбежно должно вырождаться в человеческую гордыню и вытекающие из нее властолюбие, жадность, гнев и ненависть. Так святая цель искажается сатанинскими влияниями, и папский идеал роковым образом уподобляется императорскому. Во временной природе своей идейно и психологически папство проникается властолюбием и гордыней, тем, что создало земное государство.
Но церковь живет двойною жизнью: земной и небесной, и близость небесной жизни церкви к самой идее единства является источником сил для жизни земной. Более или менее смутно ощущается противоречие, идеи и идеала, а сама идея ищет себе других выражений в реформаторски-аскетических течениях, в новых орденах цистерцианцев, премонстранцев, францисканцев и доминиканцев, в религиозных братствах мирян, в жизни святых и в ересях, пытающихся обновить церковь или противопоставить ей «истинную». Однако и во всем этом идея воспринимается неполно, ограничительно, лишь на мгновения просиявшая всей своей красой. Церковь омирщена; ее небесная жизнь в земных своих обнаружениях аскетична и, не будь непосредственной любви к мирскому, погубила бы мир. Но идея единства многообразия влечет к себе, разлагая свои временные воплощения и вызывая все новые синтетические усилия. Она вдохновляет последних теоретиков империи и папства, защитников богоустановленной королевской власти в Англии и Франции и великих схоластиков, в трудах своих вмещающих все доступное им знание. Она охватывает широкие слои населения, вовлеченные в борьбу уже в век Григория VII и крестовых походов против мусульман и еретиков, обеспечивает успех инквизиционным судилищам. На городских площадях, в школах, на улицах и в глухих деревнях ведутся религиозные и политические споры, обсуждается евангельский идеал, сеются семена католичества и ереси. Религиозная проблема сочетается с проблемами политическими и социальными, как в миланской патарии, движении Арнальдо Брешианского, в альбигойских войнах. Новые нищенствующие ордена остаются в миру. Переживают новый расцвет приходская жизнь и проповедь, в которой принимают участие и миряне, множатся религиозные братства. Из среды мирян выходят евангельские ереси вальденсов и «апостолов» Сегарелли и Дольчино. И одновременно обнаруживаются — преимущественно во Франции — плоды долгого культурного труда, оправдывающего земную жизнь во всей ее непреображенности. Создается национальная государственность, и наряду с осознанием юридическою мыслью начал феодального строя развивается новый городской строй, многими чертами своими, особенно в Италии, прообразующий будущую государственность. Творческие силы раскрывают себя в светской культуре: в литературе, начатках науки, в искусстве, определяют новый стиль жизни. Но XII и XIII вв., эпоха синтетического расцвета Средневековья, полны внутренних противоречий и борьбы между разными непримиримыми течениями. Трагическая гибель Гогенштауфенов открывает победоносному папству роковых для него соперников в лице мирского великодержавия и национальной идеи. Достигая победы, папство, как раньше империя, теряет свое религиозное оправдание. Его потрясают сопротивление коллегии кардиналов, соборное движение и стихийные порывы масс к идеалу апостольской церкви и жизни. На кровлю поднявшего к небесам свои башни готического храма садятся отвратительные химеры, вперяя свой загадочный взор в туманную даль веков. Поднявшись на высоты синтеза, богословская мысль разлагает себя самое и бессильна удержать только что, казалось, освоенное ею мирское знание. И в этих противоречиях, и в этих ограниченных синтезах полнота средневекового духа, трагическое величие его вековых усилий найти и воплотить Абсолютное. Близок упадок сил, близки новое разложение и начала новой, по-иному, в мирском ограниченной жизни, время земными заботами суженного постижения неточной стихии всего.